Надобно детально, во всех подробностях разработать вопросы о внутреннем устройстве отрядов, о начальниках, о военно-товарищеской дисциплине, о конспирации, о связи отрядов с внешним миром, об отношении к местному населению, о полевом военно-революционном суде, о подрывной тактике на территории противника, как-то: о разрушении мостов, железнодорожных линий, пароходов, барж, станций, мастерских с их техническими приспособлениями, телеграфа, шахт, предметов продовольствия.

Ливерий терпел-терпел и не выдержал. Все это казалось ему не относящимся к делу дилетантским бредом. Он сказал:

– Прекрасная лекция. Намотаю на ус. Видимо, все это надо принять без возражения, чтобы не лишиться опоры Красной Армии.

– Разумеется.

– А что же мне делать, распрекрасная моя Лидочка, с детскою твоей шпаргалкою, когда, дуй тебя в хвост, силы мои в составе трех полков, в том числе артиллерии и конницы, давно в походе и великолепно бьют противника?

«Какая прелесть! Какая сила!» – думал Костоед.

Спорящих перебил Тиверзин. Ему не нравился неуважительный тон Ливерия. Он сказал:

– Извините, товарищ докладчик. Я не уверен. Может быть, я неправильно записал один из пунктов инструкции. Я зачту его. Я хотел бы удостовериться: «Весьма желательно привлечение в комитет старых фронтовиков, бывших во время революции на фронте и состоявших в солдатских организациях. Желательно иметь в составе комитета одного или двух унтер-офицеров и военного техника». Товарищ Костоед, это правильно записано?

– Правильно. Слово в слово. Правильно.

– В таком случае позвольте заметить следующее. Этот пункт о военных специалистах беспокоит меня. Мы, рабочие, участники революции девятьсот пятого года, не привыкли верить армейщине. Всегда пролезает с ней контрреволюция.

Кругом раздавались голоса:

– Довольно! Резолюцию! Резолюцию! Пора расходиться. Поздно.

– Я согласен с мнением большинства, – ввернул громыхающим басом Вдовиченко. – Выражаясь поэтически, вот именно. Гражданские институции должны расти снизу, на демократических основаниях, как посаженные в землю и принявшиеся древесные отводки. Их нельзя вбивать сверху, как столбы частокола. В этом была ошибка якобинской диктатуры, отчего конвент и был раздавлен термидорианцами.

– Это как божий день, – поддержал приятеля по скитаниям Свирид, – это ребенок малый понимает. Надо было раньше думать, а теперь поздно. Теперь наше дело воевать да переть напролом. Кряхти да гнись. А то что ж это будет, размахались и на попят? Сам сварил, сам и кушай. Сам полез в воду, не кричи – утоп.

– Резолюцию! Резолюцию! – требовали со всех сторон. Еще немного поговорили, со все менее наблюдающейся связью, кто в лес, кто по дрова, и на рассвете закрыли собрание. Расходились с предосторожностями, поодиночке.

7

Было одно живописное место на тракте. Расположенные по крутому скату, разделенные быстрой речкой Пажинкой, почти соприкасались: спускавшаяся сверху деревня Кутейный посад и пестревшее под нею село Малый Ермолай. В Кутейном провожали забранных на службу новобранцев, в Малом Ермолае под председательством полковника Штрезе продолжала работу приемочная комиссия, свидетельствуя, после пасхального перерыва, подлежащую призыву молодежь Малоермолаевской и нескольких прилегавших волостей. По случаю набора в селе была конная милиция и казаки.

Был третий день не по времени поздней Пасхи и не по времени ранней весны, тихий и теплый. Столы с угощением для снаряжаемых рекрутов стояли в Кутейном на улице, под открытым небом, с краю тракта, чтобы не мешать езде. Их составили вместе не совсем в линию, и они длинной неправильной кишкою вытягивались под белыми, спускавшимися до земли скатертями.

Новобранцев угощали в складчину. Основой угощения были остатки пасхального стола, два копченых окорока, несколько куличей, две-три пасхи. Во всю длину столов стояли миски с солеными грибами, огурцами и квашеной капустой, тарелки своего, крупно нарезанного деревенского хлеба, широкие блюда крашеных, высокою горкою выложенных яиц. В их окраске преобладали розовые и голубые.

Наколупанной яичной скорлупой, голубой, розовой и с изнанки – белой, было намусорено на траве около столов. Голубого и розового цвета были высовывавшиеся из-под пиджаков рубашки на парнях. Голубого и розового цвета – платья девушек. Голубого цвета было небо. Розового – облака, плывшие по небу так медленно и стройно, словно небо плыло вместе с ними.

Розового цвета была подпоясанная семишелковым кушаком рубашка на Власе Пахомовиче Галузине, когда он бегом, дробно стуча каблуками сапог и выкидывая ногами направо-налево, сбежал с высокой лесенки пафнуткинского крыльца к столам – дом Пафнуткиных стоял над столами на горке – и начал:

– Этот стакан народного самогона я заместо шампанского опустошаю за вас, ребятушки. Исполать вам и многая лета, отъезжающие молодые люди! Господа новобранцы! Я желаю проздравить вас еще во многих других моментах и отношениях. Прошу внимания. Крестный путь, который расстилается перед вами дальнею дорогой, грудью стать на защиту родины от насильников, заливших поля родины братоубийственною кровью. Народ лелеял бескровно обсудить завоевания революции, но как партия большевиков будучи слуги иностранного капитала, его заветная мечта, Учредительное собрание, разогнано грубою силою штыка, и кровь льется беззащитною рекою. Молодые отъезжающие люди! Выше подымите поруганную честь русского оружия, как будучи в долгу перед нашими честными союзниками, мы покрыли себя позором, наблюдая вслед за красными опять нагло подымающую голову Германию и Австрию. С нами Бог, ребятушки, – еще говорил Галузин, а уже крики «ура» и требования качать Власа Пахомовича заглушали его слова. Он поднес стакан к губам и стал медленными глотками пить сивушную, плохо очищенную жидкость. Напиток не доставлял ему удовольствия. Он привык к виноградным винам более изысканных букетов. Но сознание приносимой общественной жертвы преисполняло его чувством удовлетворения.

– Орел у тебя родитель. Экий зверь речи отжаривать! Что твой думский Милюков какой-нибудь. Ей-богу, – полупьяным языком среди поднявшейся пьяной многоголосицы нахваливал Гошка Рябых своему дружку и соседу за столом, Терентию Галузину, его папашу. – Право слово, орел. Видно, не зря старается. Тебя хочет языком от солдатчины отхлопотать.

– Что ты, Гошка! Посовестился бы. Выдумает тоже, «отхлопотать». Подадут повестку в один день с тобой, вот и отхлопочет. В одну часть попадем. Из реального теперь выставили, сволочи. Матушка убивается. Не попасть, чего доброго, в вольноперы. В рядовые пошлют. А папаша действительно насчет речей парадных, и не говори, мастер. Главная вещь, откуда? Природное. Никакого систематического образования.

– Слыхал про Саньку Пафнуткина?

– Слыхал. Будто правда это такая зараза?

– На всю жизнь. Сухоткой кончит. Сам виноват. Предупреждали, не ходи. Главная вещь, с кем спутался.

– Что же с ним теперь будет?

– Трагедия. Хотел застрелиться. Нынче на комиссии в Ермолае осматривают, должно, возьмут. Пойду, говорит, в партизаны. Отомщу за язвы общества.

– Ты слышь, Гошка. Вот ты говоришь, заразиться. А ежели к им не ходить, можно другим заболеть.

– Я знаю, про что ты. Ты, видать, этим занимаешься. Это не болезнь, а тайный порок.

– Я те в морду дам, Гошка, за такие слова. Не смей обижать товарища, врун паршивый!

– Пошутил я, утихомирься. Я что тебе хотел сказать. Я в Пажинске разговлялся. В Пажинске проезжий лекцию читал «Раскрепощение личности». Очень интересно. Мне эта штука нравится. Я, мать твою, в анархисты запишусь. Сила, говорит, внутри нас. Пол, говорит, и характер – это, говорит, пробуждение животного электричества. А? Такой вундеркинт. Но я здорово наклюкался. И орут кругом не разбери-бери что, оглохнешь. Не могу больше, Терешка, замолчи. Я говорю, сучье вымя, маменькин передник, заткнись.

– Ты мне, Гошка, только вот что скажи. Еще я про социализм не все слова знаю. К примеру, саботажник. Какое это выражение? К чему бы оно?